Мне было строго-настрого приказано и близко к пивной не подходить. Я никак не мог понять почему. Мне ведь уже шел шестой год, и я много чего знал про пивные. Отец рассказывал мне всякие истории про пивные в дальних поселках, где дюжие парни в белых молескиновых брюках и в сапогах вываливались на крыльцо, распевая во всю глотку, и прыгали на лошадей, а те, взбрыкивая, пускались вскачь. Я часто думал об этих парнях. Они горланили «Диких быков», а лошади под ними били копытами и вставали на дыбы, а уж дрались они, что твоя молотилка. Я мечтал, что буду таким, когда вырасту.
Джимми Вэтью не скакал на норовистом коне. Но это было ничего. Он мне нравился, потому что умел лучше всех лазать на деревья. Мне про это рассказал мистер Смит. Мистер Смит был весь скрюченный и, можно сказать, жил в кресле на колесах. Руки у него совсем искривились и пальцы загнулись, точно мягкие когти, и распрямить он их уже не мог; какие у него ноги, я не знал, потому что их закрывало одеяло из шкурок опоссума, зато он умел рассказывать всякие истории не хуже моего отца.
Закинет голову и сам хохочет над тем, что рассказал. Он писал в газеты заметки про птиц. Он мне много чего рассказывал про птиц. А вот в лошадях ничего не понимал.
И еще он ездил кататься в фаэтоне. Закатят его вместе с креслом в фаэтон, он и сидит там весь день. Кресло в фаэтон закатывал Джимми Вэтью, а потом возил его, куда он хотел поехать.
Они разыскивали попугаичьи и совиные гнезда в дуплах на такой высоте, что просто голова кружилась. Да только Джимми Вэтью умел до них добираться. Он по веревке лазал — влезет, засунет руку в дупло, вытащит яйцо, покажет мистеру Смиту и назад положит.
Мистер Смит говорил мне, что Джимми ни разу ни одного яйца не разбил, а когда вытаскивал попугаичьих птенцов, так держал их по всем правилам и ни одного не помял и не раздавил. Он был хороший человек, и мистер Смит его любил, и я тоже.
В тот день стоял я у нашего забора и вдруг вижу — идет ко мне Джимми Вэтью. Идет и шатается — чуть не упал несколько раз. Ноги никак его не слушаются. То на одну сторону дороги занесут, то на другую. Он остановился возле меня и вцепился в забор. Его стошнило. И лицо у него все сморщилось, словно вот-вот расплачется. Потом он запрокинул голову назад да как закричит:
— Нет, нет, нет, нет!..
Я убежал в дом к маме и уткнулся лицом в ее черный передник. Потом посмотрел на нее и заплакал:
— Джимми Вэтью разучился ходить, он висит у нас на заборе и кричит «нет, нет, нет, нет»!
Мама прижала меня к себе покрепче и посмотрела в окно.
— Беднягу Джимми Вэтью дурнота одолела, — сказала она.
— Так позови его к нам и уложи в постель, — попросил я.
— Ему скоро полегчает. Ты про это забудь.
Ты велела мне забыть про это, мама.
Так почему же Джимми Вэтью приходит ко мне в комнату сейчас, когда я стар? Почему он пошатывается в темноте, точно символ всей мучительной дурноты, всей боли, и его жуткое «нет, нет, нет, нет» звучит отголоском моих собственных мыслей? Только нет черного передника, в который я мог бы уткнуть лицо.