Шершиевич вернулся из поездки днём раньше, чем собирался: подвернулась изрядная сделка, очень выгодная; сговорились довольно скоро, к вящему удовлетворению обеих сторон, и, не дожидаясь утра, Павел Егорович сел на ближайший поезд. Он вошёл в просторную переднюю, отдал Наташе трость, бросил на стул шляпу и перчатки, и в это время зазвонил телефон, стоявший на консоли у лестницы.
Услыхав жену, он нахмурился и как-то сразу постарел: ему был слишком знаком этот срывающийся, напряжённый голос.
— Всё хорошо, родная. Я только с вокзала. Ты когда вернёшься?
…В этот раз приступ пронёсся летней бурей, которая, растрепав деревья и кусты, щедро вымоет их потоками тёплого ливня и уляжется к вечеру, только одинокие капли падают с деревьев за воротники припозднившихся прохожих. Наутро Ляля открыла глаза и осторожно прислушалась к собственным ощущениям. Было тихо, едва рассвело. Рядом слышалось ровное дыхание Павла. Она полежала неподвижно — давешний страх не возвращался. Вздохнув с облегчением, Ляля сладко потянулась и, повернувшись на бок, осторожно пригладила разметавшиеся волосы мужа…
Однажды её позвали к больному. Она вошла в подъезд доходного дома с облупившейся на фасаде штукатуркой, некогда выстроенного с претензией на роскошь. В своей практике ей приходилось бывать в разных домах, и Ляля деловито вступила в квартиру, дверь которой отворила пожилая, неряшливая прислуга.
— Где больной?
— Извольте пройти, барыня… Они-с в спальне!
Квартира, довольно просторная и некогда обставленная весьма прихотливо, носила видимые следы запустения: обои выцвели, и местами на них виднелись тёмные квадраты от висевших прежде картин или предметов мебели. Впрочем, было довольно чисто, не считая мутных, давно не мытых окон.
Ляля вошла в спальню.
На высокой постели полулежал и, казалось, дремал худой и жёлтый старик, показавшийся ей смутно знакомым. Он выглядел жалким и непропорционально маленьким для этого царственного ложа, как если бы ребёнка уложили в родительскую постель. «Рак — и, вероятно, в поздней стадии, — на глаз определила Ляля. — Что тут сделаешь: только обезболивание!» За годы она смирилась с неотвратимостью смерти безнадёжных больных и не тратила сил больше, чем их требовалось для облегчения страданий и мирного ухода. Она поставила на стул свой ридикюль и оглядела строй склянок на столике: так и есть — барбитураты, опиаты, лавровишнёвая вода, слабительное и прочая.
Когда она снимала перчатки, за её спиной прошелестел слабый голос:
— Елена Васильевна? Ляля? Это вы?
Только не это! Кроме матери, никто не называл её этим детским именем, даже Павел — он говорил «родная», а при чужих — Леночка. Никто, кроме матери — и… Яворского. Она медленно обернулась.
Он смотрел на неё белёсыми слезящимися глазами, выцветшими, как и всё в этой знавшей лучшие времена квартире, а когда-то пронзительно-синими, как осеннее небо, на которые она, молоденькая дурочка, летела мотыльком — и в холодном пламени которых спалила свои девичьи крылышки.
— Алексей Дмитрич?
— Вот как славно вас Бог привёл! И надо так, чтобы в мой смертный час…
Ляля ничего на это не сказала, сочтя излишними фальшивые разуверения: Яворский был всё что угодно, но не глуп и, очевидно, ясно понимал своё положение. Кроме того, она была несколько обескуражена этой встречей. Прошло уже немало лет, как она не вспоминала о своём соблазнителе. Иногда, листая литературные журналы или книжные новинки, до которых Павел был большой охотник (сама она оставалась верна старинным романам из отцовской библиотеки), вдруг задумывалась на мгновение: интересно, а что там Яворский? Не видать его! — Но принималась читать какую-нибудь нашумевшую повесть, и тут же забывала о нём.
Так как она молчала, Яворский заговорил вновь.
— Видите, каков я стал. Я ведь знаю, что мне немного осталось, и не ропщу — поделом претерпеваю, — он криво усмехнулся. — Вы небось думаете: старый греховодник кается перед лицом смерти!.. Так и есть. Вот ведь только теперь и понял, как жил… Да вы садитесь, Елена Васильевна! Что ж стоять-то. Впрочем, если вы теперь уйдёте, я пойму. Я не заслуживаю вас! Ни вашего сочувствия, ни уважения. Но будьте милосердны, не лишайте старого сатира последнего утешения!
Ляля наконец опомнилась и опустилась на услужливо подвинутый прислугой стул.
— Будет вам, Алексей Дмитрич! Было — и быльём поросло. Что теперь о том вспоминать! Расскажите-ка лучше, что вас беспокоит, мне необходимо знать, как вам помочь…
Он долго, почти минуту, ничего не говоря, смотрел на неё, и она увидела, как слеза скатилась по морщинам и скрылась в его седых усах.
— Ты ангел!
Несколько после Ляля разузнала, что за Яворского ей платил Фихтер, Наташин муж: Яворский был вынужден прибегнуть к помощи старых друзей. Стало ясно, что недуг его серьёзен, а сочинения продавались из рук вон плохо и приносили ничтожный доход. Некогда был у него небольшой капитал, но ушёл, как вода в песок, «на весёлую жизнь». Старого Семиярцева уже не было в живых, и он написал своей крестнице, которая и придумала обратиться к Ляле, чьими познаниями и опытом ей тоже приходилось пользоваться, когда хворал кто-то из домашних. Она написала подруге, что старый знакомый отца тяжело болен и нуждается в помощи, указав в записке только адрес и не называя имени.
— Я боялась, если ты узнаешь, то откажешься к нему идти, — оправдывалась она несколько дней спустя, сидя у Шершиевичей за чаем. — Каков бы он ни был, а жалко его всё-таки…
В. К. Стебницкий
***