Яворский стремительно угасал. «Недели две», — сказал осмотревший его Савельев, когда Ляля вышла его проводить. Выслушав её отчёт о предпринятых мерах, кивнул: «Продолжайте».
— Плохи мои дела? — спросил Яворский, когда она вернулась и опустилась в кресло. — Можете не говорить, по вам всё видно. — И, переходя на ты, как это иногда случалось теперь между ними, добавил: — Ты никогда не умела играть. Наверное, ты единственная, кто не опускался до этой пошлости. По тебе всегда было видно всё, что ты думаешь.
Он помолчал, отдыхая. С каждым разом ему всё больше времени требовалось на то, чтобы собраться с силами. Наконец он набрал побольше воздуха и продолжил:
— Сначала мне это казалось в тебе невероятно притягательным. Потом стало раздражать: нельзя же быть такой простушкой, думал я и старался не появляться с тобой в одной компании, чтобы наши отношения не стали известны всей Москве. — И он опять надолго замолчал, глядя в одну точку.
Ляля ничего не отвечала. Просиживая рядом с ним часами, она вязала какое-нибудь рукоделие, вот и теперь в её руках ловко мелькал крючок. Подняв на него глаза — не спит ли? — она встретилась с его пристальным и грустным взглядом.
— Ты изменилась. Я рад, что у тебя всё сложилось хорошо… Простишь ли ты меня когда-нибудь?
Ляля вздохнула и опустила вязание.
— Алексей Дмитрич, вы устали. Так нельзя. Вам надо поспать!
— Как холодна! Царица! — Яворский улыбнулся. — Замучил я тебя разговорами, бедная моя. Сначала похитил твою невинность, потом бросил, а теперь ещё изволь мой предсмертный бред выслушивать. Всё-всё, молчу!
И он закрыл глаза. Довольно долго он оставался недвижен, его восковые руки покоились поверх одеяла как неживые — казалось, он действительно спит. Но по движению ресниц Ляля видела, что он о чём-то размышляет. Вдруг он открыл глаза и заговорил, как будто продолжая вслух то, о чём думал.
— Когда я был мальчиком, мы жили за Тверской заставой. Моя мать овдовела, когда мне шёл десятый год. Остались мы с сестрой Машей, двумя годами моложе меня. Мать была властная, неласковая женщина. Всё хотела из нас чего-то… Сколько помню, старался доказать ей, что я что-то стою. Учился я средне. То и дело слышал от неё: «Твой отец был ничтожеством, и ты такой же никчёмный растёшь!» Дома у нас почти никто не бывал, поговорить было не с кем, и я стал писать… Когда меня первый раз напечатали, я гордо принёс ей журнал. И знаешь, что она сказала? «Алексѝс, тебе пора уже о карьере думать!» Подержала журнал, захлопнула и — отложила в сторону. — Он помолчал, опять собираясь с силами. — Знаешь, я, наверное, всю свою дурацкую жизнь мстил ей. Это меня ничуть не оправдывает, но, сколько себя помню, с каждой женщиной мне хотелось доказать — не ей, прежде всего себе! — что я не ничтожество. Доказать — и вышвырнуть из своей жизни, и чтобы она жалела, и плакала, и умоляла вернуться! Господи, на что ушла жизнь? Пошлая мелодрама…
— И ведь знаешь что? — продолжил он после длинной паузы. — Как только не стало матери и больше не было нужды кому-то что-то доказывать, я вдруг потерял всякий интерес к писательству. Исписался досуха! Выходит, только этой злостью и досадой всё и питалось…
Ляля перестала вязать: в комнате темнело, а зажигать лампу отчего-то было неловко. Она сидела в своём кресле и смотрела в окно на сгущающиеся сумерки. Стало вдруг до слёз жаль этого старого и, в сущности, несчастливого человека.
— А ведь я грешна перед вами, Алексей Дмитрич, — заговорила она неожиданно для себя самой. — Помните ту кошмарную рецензию в «Московских ведомостях»?
Яворский посмотрел на неё откуда-то из своего далека. Было видно, что он силится вспомнить и не может.
— «Водевиль», — подсказала Ляля.
На его исхудавшем, заострившемся лице сменяли друг друга поочерёдно противоречивые чувства. Наконец свет узнавания и догадки осиял этот почти уже иконный лик.
— Так это всё-таки была ты?! До меня доходили какие-то разговоры, но я не мог и не хотел верить. Чтобы меня, именитого литератора, так отделала девчонка! Прости…
— Ах, оставьте. Пустяки! Я была очень зла, и оскорблена, и несчастна.
— Ну, стало быть, мы квиты, — Яворский попытался рассмеяться. — Но ты хороша! Я был неправ, когда разбранил твой слог. Тебе следовало писать прозу… И ещё не поздно начать — ты молода!
Иногда Лялю подменяла Баронесса, как шутливо называл свою крестницу Яворский. Уходя от него, Ляля не переставая думала о том, как сложилась бы его и её жизнь, не встреться они тогда так нелепо. Павлу было известно о Яворском: между ним и Лялей не было секретов. Правда, она ему раскрылась не сразу — как и он ей. Оба они были не из тех людей, которые выворачивают душу наизнанку даже перед близким человеком. Они узнавали друг друга понемногу и более обиняками, чем долгими разговорами. Когда Ляля пыталась припомнить, говорила ли она Павлу то или это, то это почти всегда оказывались короткие замечания между делом. И тем не менее эти двое знали друг друга лучше и глубже, чем самые многоречивые супруги.
Предложение снова начать писать насмешило Лялю. Ей казалось, Яворский говорил не всерьёз, а только чтобы избавить её от вины за ту глупую выходку. Но мысль о том, что она могла бы оставить по себе след в виде книги, приятно грела сердце.
Яворский протянул почти ещё месяц и тихо умер во сне. Ляля была рядом с ним до последнего его вздоха.
В. К. Стебницкий
***