10. Странная девочка
Плиты с самого начала были сложены так, что между ними оставалось свободное пространство: проходы, закоулки, тупики, даже ниши, где, тесно прижавшись, умещались четыре человека. Настоящий лабиринт, где можно долго плутать и даже заблудиться! Во что мы только не играли, прячась в плитах: и в пещерных людей, и в марсиан, и в индейцев, и в чапаевцев, и в неуловимых мстителей, и в защитников Брестской крепости… Одна беда: никто не хотел быть беляком или фашистом. Пещерным человеком или марсианином – это пожалуйста!
Здесь, в укромных щелях, пацаны прятали от родичей папиросы, «бычки» и спички, а иногда и дневники с двойками, чтобы оттянуть неизбежную порку. В плитах я научился курить. Ничего приятного: голова кружится, бьет кашель, а потом во рту как будто кошки нагадили. Главный школьный хулиган Сашка Сталенков, по прозвищу «Сталин», посмотрел, как я перхаю после двух затяжек, и снисходительно улыбнулся прокуренными зубами:
– Это ты еще, чувак, анашу не пробовал!
Однажды Мишка Петрыкин нашел там завернутый в тряпку пистолет, на первый взгляд игрушечный, стрелявший пробками, но оказалось, боевой, переделенный под мелкокалиберные патроны. Они лежали рядом, в коробке. Не успели мы промазать в двух голубей, как примчался на мотоцикле участковый Антонов, оружие изъял и составил протокол. С нас взяли слово хранить государственную тайну, и целую неделю в сквере сидел неприметный оперативник в штатском, через дырочку в газете наблюдая, не явится ли кто за пистолетом. Но никто так и не пришел.
Пробираясь по лабиринту, я заметил, что в некоторых местах еле пропихиваюсь, а ведь год назад даже не замечал сужения. Скоро, наверное, вообще сюда не втиснусь… М-да, вырастаю не только из штанов и курточек, но даже из лабиринта! Выбравшись на свет божий и отряхнув пыль, я посмотрел на небо: темная туча медленно, но верно двигалась от Казанки. Если пойдет дождь – все попрячутся, и тогда встретить кого-то из друзей мне точно не удастся.
Я завернул за угол. Там, во дворе, примыкающем к Хладокомбинату, живет мой друг Серега Шарманов – Шарман. Он уверяет, что его прапрапрадед был настоящим французским солдатом, приперся с Наполеоном в Россию, влюбился в москвичку, и когда «великая армия» отступала, девушка его не отпустила, спрятав в погребе: не то свои же расстреляли бы как дезертира. Потом пришли наши, и она долго выдавала его за глухонемого калику, француз молчал много лет, объясняясь только мычанием и знаками, а потом вдруг заговорил по-русски без всякого акцента: сидел как-то вечером у самовара и вдруг попросил вслух:
– Еще чашечку, хозяюшка!
Так никто и не услышал от него ни одного иностранного словечка, так и не узнал, что он наполеоновский солдат. По этой самой причине Шармановы, включая Серегу, по-французски ни бельмеса.
Как-то вечером мы с Шарманом сидели на лавочке и спорили о том, кем лучше родиться – мушкетером или пиратом. Он, учитывая происхождение, предпочитал слуг короля, а я из любви к морю парней, плавающих под веселым Роджером. В этот момент через забор перелетел здоровенный сверток и, ломая кусты, плюхнулся у нас за спиной. Оказалась замороженная свиная нога – задняя, похожая на богатырскую дубинку. Мы сначала не трогали находку, ждали. Серега объяснил: тут время от времени кое-что перелетает через забор, но вскоре прибегает кто-нибудь и озираясь уносит продукт. Однако на этот раз никто не пришел, Шарман, когда стемнело, отволок ногу домой – мамаше, попросив меня никому про это не рассказывать.
Однако в Серегином дворе тоже не оказалось никого, кроме изможденной женщины в оренбургском платке и телогрейке. Она сидела на вынесенном из дома стуле и грелась на солнышке.
– Вы Сережу не видели? – вежливо спросил я.
Но она меня не услышала. Зажмурив глаза и подставив лучам желтое как канифоль лицо, женщина улыбалась серыми губами. Зайти к дружку я не решился, его мать не любит посторонних и ругается, если кто заглядывает к ним. Нет, она не злая, просто после работы в ателье обшивает клиентов на дому, а это строго запрещено. Если Антонов узнает, то конфискует швейную машинку.
Дальше по переулку, в огромных кустах отцветшей сирени спрятался двухэтажный деревянный дом Саши Казаковой. Вообще-то, она Шура, но в последнее время просит называть ее Сашей. В палисаднике навалились на забор рослые и неустойчивые золотые шары, точнее, пока еще только бутоны, но уже готовые раскрыться. Скоро зеленые кулачки расправятся в круглые желтые цветы с мятыми лепестками, а это – верный признак того, что лето повернуло на осень, как говорит бабушка Маня. Скоро, на Ильин день олень пописает в воду – и тогда купаться уже нельзя. (Но это в Подмосковье, а на юге – обныряйся!) Затем раскроются синие астры. Зажелтеют листья на деревьях. Утром лужи захрустят под ногами тонким льдом. И пойдет снег… Почему-то летом думаешь о снеге, а зимой о траве…
Со сладкой надеждой в сердце я притаился в тесных кустах со ржавыми метелками отцветшей сирени и долго всматривался в Шурины окна на втором этаже. Однако за тюлевыми кружевами никакого движения не угадывалось. Форточки тоже плотно закрыты. Наверное, как и остальные, уехали в отпуск. У Сашиной матери Алевтины Ивановны зимой появился новый муж, деловой и веселый, он обещал свозить всю семью к морю – в Гагры. Звали его Эдиком, хотя с учетом лысины и живота он как минимум тянет на Эдуарда. Эдик почему-то все время мне подмигивал, кивая в сторону Саши и почесывая свой красный, как у Деда Мороза, пористый нос.
Алевтина Ивановна явно принадлежит к тем женщинам, которых бабушка Аня называет «многомужними» и категорически не одобряет. У нее самой после того, как Тимофея Федоровича еще до войны зарезал на Солянке трамвай (она упорно говорила «зарезал», а не «задавил»), никаких мужей, а тем более сожителей, в помине не было. Тех же, кто снова выскакивает замуж, она воспринимает как предателей Родины. Лида считает, такой взгляд на семейную жизнь безнадежно испортил бабушкин характер, отчего все вокруг страдают – и сама Анна Павловна в первую очередь. Например, она знаться не хочет с Марьей Гурьевной, никогда не ездит к ней в гости на Пятницкую, так как бабушка Маня взамен погибшего Ильи Васильевича нашла себе деда Жоржика, а после его внезапной смерти у нее появился Гера. «Как можно-то? Постель еще не остыла!» – возмущалась бабушка Аня, явно преувеличивая: со смерти деда Жоржика прошло почти два года, а с Герасимом Ивановичем бабушка Маня до пенсии работала вместе на фабрике, где собирают розетки и выключатели. Он пьющий вдовец, и они решили вековать вместе.
Но и частая смена мужей тоже, очевидно, характер не улучшает. Когда я захожу к Шуре, чтобы вместе приготовить уроки или поиграть в шахматы, Алевтина Ивановна иногда просто цветет, говорит мне приятные вещи и порхает, несмотря на внушительный вес. Но в другой раз она словно грозовая туча: исподлобья смотрит, как я вытираю ноги, ворчливо замечает, что без предупреждения в гости у приличных людей являться не принято… А как предупредить? Телефона-то у них нет. Раньше я кидал в окно камешки, пока не треснуло стекло. Вот крику-то было! А через два дня снова: «Ах, Юрочка, что же ты не заходишь? Я так рада, что у моей девочки есть такой верный товарищ! Съешь еще кусочек торта!»
Однажды я играл в шахматы с ее бывшим мужем Кириллом Павловичем, отцом моей одноклассницы, высоким, худым медлительным человеком в больших роговых очках. Кстати, он звал ее Сашей, а мать – Шурой. Собираясь сделать ход, Кирилл Павлович нехотя подносил руку к фигуре, а потом еще нерешительно шевелил в воздухе пальцами, как бы подозревая, будто пешка или ферзь жутко горячие – и можно обжечься. Алевтина Ивановна была с ним приветливо холодна, и Саша в точности копировала мать, но когда та выходила из комнаты на кухню, дочка тут же подсаживалась и клала отцу голову на плечо, а он ее обнимал за плечи. Я, конечно, проиграл с треском, победитель пожал мою руку и посоветовал: «Работайте, молодой человек, над дебютом!» Когда после чая Кирилл Павлович прощался, было видно, что уходить ему страшно не хочется, а у моей одноклассницы дрожали губы и наворачивались слезы на газах. Алевтина Ивановна сказала ему «Заходи!», но таким тоном, каким говорят: «Чтобы ноги твоей тут больше не было!»
Шура – тоже девочка изменчивая, с внезапными странностями. Однажды мы готовились у нее дома к контрольной по алгебре и о чем-то болтали, кажется, о том, что Галушкина отказалась сидеть за одной партой с Быковским, так как он громко сопит, почти хрюкает от усердия, когда пишет в тетради. Я попытался повторить его поросячье сопение. Одноклассница сначала хохотала так, что тряслись косички, а потом внезапно помрачнела и каким-то взрослым голосом, очень напоминающим Алевтину Ивановну, взмолилась:
– Нет, хватит, довольно, прекрати! Я так больше не могу! Это выше моих сил!
Я оторопел, ничего не понимая, а Шура, подскочив, со всего маху дала мне звонкую и тяжелую пощечину, пометалась по комнате, точно ища выход, закрыла лицо руками, ничком рухнула на тахту и зарыдала, сотрясаясь всем худеньким телом.
– Не плачь! – попросил я.
– Ах, отстань, все вы такие! – ответила она тем же взрослым голосом, вытерла слезы и подбежала к зеркалу. – Выгляжу я теперь, наверное, как последняя выдра! Ну вот – опять глаза припухли!
Необыкновенная, странная девочка…
Мы учимся вместе с первого класса, но сначала я ее не то чтоб не замечал, а просто вообще не смотрел в сторону девчонок. На что смотреть-то? Их первого сентября и видно-то не было за букетами гладиолусов. Ну, да, есть такая Шура Казакова, сидит вместе с Верой Коротковой. Тихая, худенькая, светловолосая, чаще помалкивает, руку никогда не тянет и не рвется, как Дина Гапоненко, проверещать у доски стихи, которые на дом даже не задавали. Кстати, если я тянул руку одновременно с Динкой, Ольга Владимировна всегда спрашивала ее, а не меня. Понятно: слабому полу надо уступать!
Все изменилось, когда Вера Залмановна на уроке ритмики поставила меня с Сашей в пару. В тот день, взявшись за руки, мы ходили под музыку по кругу, стараясь тянуть мыски мягких кожаных «чешек». И тут я обратил внимание, что пальцы у одноклассницы теплые, а кожа приятная на ощупь. Вот, к примеру, у Мироновой руки всегда потные, а у Филимоновой шершавые из-за цыпок. К тому же Шура умудрялась еле уловимым движением мизинца останавливать меня, если я шел по кругу слишком быстро, наступая на пятки передней паре, и, наоборот, поторапливала, если я, замечтавшись, отставал. Мизинцем! А главное – мне это ее это «руководство» понравилось.
Походив кругами, мы по команде Веры Залмановны останавливались, поворачивались лицом друг к другу и повторяли движения, которые разучивали целый месяц: мальчик шаркал ножкой и кланялся, а девочка приседала в реверансе. Был солнечный день, лучи били в окна актового зала, и я заметил, что у Саши глаза ярко-зеленые, точь-в-точь как стеклянные шарики, которые пацаны тырят из товарняков на Казанке. Зачем нужны эти шарики, куда их везут из города со смешным именем Гусь-Хрустальный целыми вагонами, понятия не имею, но они очень красивые, и при обмене марками можно двумя-тремя шариками, добавленными к серии «Покорители космоса», сломить колебание нерешительного коллекционера, вырвав у него, допустим, треугольник с носорогом.
Зеленые глаза Шуры – это было второе мое открытие. А третье заключалось в том, что от нее очень приятно, а главное – знакомо, по-домашнему пахло. От людей, даже от девочек, иногда веет чем-то странным, а главное – чуждым и настораживающим. Недавно историчка Марина Владимировна, ругаясь, выставила из класса Нинку Галушкину, до одури надушившуюся «Красной Москвой». Потом учительница открыла окно, чтобы проветрить помещение, и кричала:
– Развели мне тут Шантеклер!
Этот случай был три месяца назад, весной, а ритмикой мы занимались во втором классе. Почему же я так хорошо помню тот давнишний день?
– Казакова, не сутулься! Что ты лопатки выставила! Корсет тебе принесу!
Шура исподлобья посмотрела на меня, но я взглядом дал понять, что Вера Залмановна – круглая дура и просто завидует Сашиной грациозности. Тут мы снова по команде остановились и повернулись лицами друг к другу: Казакова потрясающе присела, а я ответил гордым кивком головы, как Жан Маре на балу в фильме «Парижские тайны». Эх, мне бы еще черную маску, плащ и пистолет!
Так началась наша дружба. А дружить с девочкой – совсем не то, что с мальчиком, например, с Петькой Кузнецовым. Одно от другого отличается как урок ритмики от урока физкультуры. В тебе что-то меняется, что-то раскрасавливается… Так в нашей комнате все становится по-другому, если на столе в хрустальной вазе появляется букет пионов, к которому через окно залетают пчелы. Не знаю, не знаю, возможно, Ольга Владимировна это поняла или почувствовала, но так совпало, что когда мы снова подрались на уроке с Витькой Расходенковым, она строго объявила:
– Хватит! Мое терпение лопнуло! Расходенков теперь будет сидеть с Верой Коротковой. А Полуяков… – Она задумалась и чуть улыбнулась. – А ты, Юра, – с Шурой. Понятно?
– Понятно… – прошептал я и покраснел от счастья.
А Вера чуть не заплакала: Расходенков ни минуты не мог усидеть спокойно, по единодушному мнению учителей, у него в одно место вставлено даже не шило, а какая-то стальная пружина, на которой он мотыляется из стороны в сторону и все время переспрашивает, точно глухой. «Повторяю специально для Расходенкова, – иногда сердилась учительница. – Тебе надо срочно уши прочистить!»
Шура же глянула на меня почти благосклонно.
О, сколько всего хорошего можно сделать, когда сидишь за одной партой с приятной девочкой. Например, вручить соседке заранее остро очиненный карандаш взамен сломавшегося, вынуть новенькую перочистку, если в тетради вместо волосяных линий появились каракули. А когда посажена клякса, можно достать из портфеля запасную тетрадь, отогнуть скрепки и ловко вставить вместо испорченного листа чистый. И не надо никаких «спасибо»! Достаточно благодарного взгляда зеленых, как шарики с Казанки, глаз!
Но счастье длилось недолго. У Шуры на очередном медосмотре нашли какое-то затемнение в легких и отправили в «лесную школу». Накануне ее отъезда я даже всплакнул перед сном под одеялом. Мы переписывались, я подробно сообщал ей классные новости: контрольную по русскому все написали на двойки и тройки, кроме Дины Гопоненко, Калгашников упал с забора во время перемены и разбил голову, Галушкина накрасила губы и была изгнана Мариной Владимировной из класса с криком «Ты еще ресницы себе приклей, фея из бара!»… Еще я посылал Шуре переводные картинки с разными пернатыми, вкладывал их в конверты, а в письме просил Шуру угадать, что это за птичка. Пару раз она ответила неправильно, а потом сообщила: птицы в «лесной школе» ей уже без того осточертели и присылать переводные картинки больше не надо. Позже я узнал, что она переписывается не только с девочками, но еще, оказывается, и с Вовкой Соловьевым, редким выпендрежником, у него даже пионерский галстук не такой, как у всех, а из индийского шелка, с вышитыми инициалами «ВС», чтобы во время физкультуры никто не подменил. Мне снова не удалось сдержать слезы – от огорчения и обиды, хотя, казалось бы, мало ли кто с кем переписывается! Месяц я не отвечал на Шурины послания, мучился, выдерживал характер, страдал перед сном. Именно тогда я придумал Казаковой обидное прозвище «Коза» и даже пару раз употребил в разговоре с одноклассниками, показывая всем, что совершенно равнодушен к Шуре, уехавшей в «лесную школу».
– Что с тобой? – насторожилась Лида, обратив внимание на мой грустный вид. – Опять зуб?
– Угу… – ответил я, хотя зуб всего-навсего ныл.
– Пошли!
– Куда?
– К врачу.
– Потом.
– Потом будет флюс.
Вид страшной бормашины, похожей на огромного комара-долгоножку, залетавшего летом к нам в спальный корпус, затмил Шурино вероломство. Особенный ужас у меня вызвала лохматая веревка, приводящая в движение сверло. Посредине, видимо, в месте разрыва, она была завязана бантиком, как шнурки ботинка.
– Рот пошире! – приказал врач Зильберфельд (Лида очень хотела, чтобы я попал именно к нему). – Ого, это уже не дупло, а целая пещера!
– Может, все-таки с заморозкой? – засомневалась моя сердобольная мать.
– Будущий защитник Отечества должен терпеть! – строго ответил врач. – Сейчас будет чуть-чуть больно!
Знаем мы это обманное докторское «чуть-чуть»! Он нажал педаль, раздался стрекот мотора, узел на веревке заметался вверх-вниз со страшной скоростью – и жуткая, нечеловеческая боль пронзила все тело – от макушки до пяток, словно в мою голову с размаху вбили гвоздь, прошедший насквозь.
– Герой! В разведку пойдешь! – похвалил Зильберфельд. – Еще чуть-чуть – и будем пломбировать… Ирочка, готовьте амальгаму!
И бесконечная пытка продолжилась…
– Ну вот, как новенький! – улыбнулся врач. – Два часа не есть. Могу выдать справку, что ты – настоящий мужчина!
В результате всех этих мучений я тяжело обиделся на Казакову, ведь если бы не ее шуры-муры с Соловьевым, я бы ни за что не пожаловался на зуб и не попал бы в волосатые руки мучителя Зильберфельда. Месяц я не писал ей ни строчки. Наконец от нее пришел конверт с открыткой. Она поздравляла меня с Днем Победы, а в конце высказывала предположения, что птичка на последней переводной картинке – сойка. Я в ответном письме радостно подтвердил, хотя на самом деле это был зимородок…
Выйдя из своего укрытия, я поднялся на скрипучее рассохшееся крыльцо и заглянул в дырочки зеленого ящика с пожелтевшими наклейками «Работница» и «Пионерская правда». Если семья в отъезде, внутри скапливается много газет и писем, потом иной раз палочкой приходится выковыривать, настолько они там спрессовываются. В ящике было пусто, а значит… Ничего это не значит. Они могли попросить соседей вынимать корреспонденцию или написали заявление, чтобы почтальон во время отпуска оставлял газеты до востребования в отделении.
Со скрипом открылась дверь, чуть не ударив меня в лоб. Я отскочил, едва не рухнув со ступенек. На крыльцо вышла пожилая соседка Казаковых.
– Здравствуйте, – нашелся я. – А вы не знаете, Шура дома?
– Дьявол их разберет, шалопутных! Не знаю… Не видала… – буркнула она и шаркая двинулась в глубь двора.
Там у высокой кирпичной стены на веревках, натянутых между березками, сушилось, подрагивая на ветру, постельное белье. Старуха подозрительно посмотрела на небо и, щелкая прищепками, стала торопливо снимать простыни и наволочки.
Похоже, я встречусь с Сашей только первого сентября. И сердце заскулило, как брошенный щенок. А вдруг они тоже уехали на юг и тоже в Новый Афон? Бывают же совпадения… И вот я, нырнув, пронзаю пикой огромного лобана, выхожу из воды с бьющейся на острие рыбиной, весь пляж сбегается на мою добычу, и Шура вместе с другими подходит из любопытства, узнает меня, смотрит удивленными зелеными глазами и говорит:
– Я и не знала, что ты подводный охотник… Это акула?
– Нет, кефаль. Но акулы тут тоже есть – катраны называются…
Мечтая, но не забыв посмотреть сначала налево, а потом направо, я пересек проезжую часть и двинулся вдоль ограды, сваренной из железных уголков и арматурных прутьев, она отделяет от тротуара школьную территорию и наш спортгородок. Увы, травяное футбольное поле с вытоптанными штрафными площадками сегодня безлюдно, хотя обычно здесь кипит жизнь, пацаны «чеканят» или гоняют мяч, отрабатывая обводы и финты, бьют по воротам без сетки, стараясь попасть в «девятку». Я бы, например, мог постоять вратарем, хотя дело это небезопасное. Все знают, Льву Яшину на чемпионате мира напрочь вышибли мячом ребро, но советское государство в беде спортсмена не бросило и вставило ему новое ребро – из чистого золота!
«Куда же все подевались?» – думал я, озираясь: на краю спортгородка, у гаражей какая-то мелюзга играла в прятки: «Иду – никого не жду! Кто не спрятался – я не виноват! Раз, два, три…» А кто виноват? Лето – время отпусков. Безлюдье. Шкеты не в счет, прятки, казаки-разбойники и прочий детский лепет на лужайке остались в далеком прошлом.
Дойдя до перекрестка, я задержался в раздумье: впереди виднелась оживленная Бакунинская улица, но я свернул направо, в Переведеновский переулок и остановился у железных школьных ворот, закрытых на большой замок – такие называют амбарными. Ха-ха-ха! Как поется в кинофильме «Айболит-66»: «Нормальные герои всегда идут в обход!» Слева, там, где забор упирается в стену, один прут отогнут: крупный злоумышленник, конечно, не протиснется, но ребенок, выдохнув, протырится. Взрослые об этом лазе не знают, он скрыт от взглядов кустом акации. Проталкиваясь в щель, я снова заметил, как вырос и раздался за два летних месяца, и, возможно, вернувшись с моря, уже здесь не пролезу.
Вот она, наша родная 348-я школа! Кирпичная. Четыре этажа. Над дверями, казавшимися мне когда-то огромными, четыре беленых профиля – Пушкин, Толстой, Горький и Маяковский. И все, заметьте, писатели! Мы даже как-то с Петькой Кузнецовым поспорили, почему на школах не изображают, скажем, полководцев: Александра Невского, Суворова, Кутузова или Жукова? Отчего нет композиторов – Чайковского? «Куда, куда вы удалились?» Или Бородина. «О дайте, дайте мне свободу!» Где ученые – Кулибин, Менделеев или изобретатель радио Попов? Нет никого. А спортсмены – Валерий Брумель? Юрий Власов – самый сильный человек планеты? Наконец, где Лев Яшин с золотым ребром? Почему их нет? Получается, писатели – самые главные, уважаемые у нас в стране люди. Значит, надо становиться писателем!
На школьном дворе тоже никого не было, ни души, а двери наглухо заперты. Пустая школа – это что-то очень странное, непривычное, вроде гастронома без очередей, безлюдного Птичьего рынка или Курского вокзала, где нет ни поездов, ни носильщиков, ни продавщиц пирожков, ни милиционеров, ни пассажиров, ни цыган… Ни-ко-го. Удивительно тихо…
На асфальте виднелись начерченные мелом и полусмытые дождями квадраты для игры в «классики». Они остались с прошлого учебного года. Я попрыгал на одной ноге, толкая мыском кеда кусочек шифера, но одному скучно. Да и не по возрасту. В седьмой класс как-никак перешел! Года-то летят!
…После того незабываемого урока ритмики Шура стала обращать на меня внимание и однажды после уроков предложила поскакать через веревочку. Занятие, конечно, нелепое, но я почему-то согласился, особенно после того, как Дина Гапоненко заявила, будто бы ни один мальчишка не умеет в воздухе перекрещивать ноги. Смешно даже слушать! В общем, мы прыгали до тех пор, пока во двор не выпустили погулять ребят из группы продленного дня. Они орали и носились, как ненормальные, нарушая все правила отдыха во время перемены. Мы ушли, я проводил Шуру до дому, и она разрешила мне нести ее портфель. Это невозможно объяснить словами: ты сжимаешь кожаную ручку, еще хранящую тепло ее ладони, и с этим теплом в тебя, в самую глубину, к самому сердцу проникает счастье доверенного тебе секрета, смысл которого еще непонятен, но уже переполняет душу гордостью за порученное дело.
Наутро я еле встал с постели. Трехчасовые прыжки через веревочку да еще с непривычки обошлись мне дорого: ноги налились свинцом, каждый шаг давался с трудом. Превозмогая жуткую боль, как влюбленная Русалочка после операции, я все-таки дотащился до школы. Во-первых, очень хотелось увидеть Шуру, а во-вторых, нельзя было из-за упражнений со скакалкой прогуливать занятия. Еле высидев уроки (слава богу, в тот день не было ни физкультуры, ни ритмики), я хотел снова проводить Казакову домой, но так как каждый шаг давался с трудом, особенно почему-то вниз по лестнице, я замешкался, не догнал Шуру и увидел в окно, как ее портфель несет Вовка Соловьев. Идут они через школьный сад – самым длинным путем, и выпендрежник Соловьев рассказывает что-то смешное, а Казакова хохочет, откидывая голову…
Как я стал человекообразным попугаем